…пуще неволи

Вместо предисловия

Владимир Иванович Даль, «Толковый словарь живого великорусского языка», том 2, стр. 773:

«ОХОТА — состояние человека, который чего-либо хочет;

— хотение, желание, наклонность или стремление, своя воля, добрая воля;

— страсть, слепая любовь к занятию, забаве;

— ловля, травля, стрельба диких животных, как промысел и как забава».

* * *

Февраля эдак пятого, года 1996 прекрасная выдалась в Антипине погода. Белое ледяное солнце было настолько ярким, что даже сквозь густые кусты палисадника пробивался в узкое окно горницы режущий глаза луч. Стоячий воздух застыл в безветрии так, словно пейзаж деревни русской был залит стеклом «Швейцарской деревни» и выставлен как сувенир на праздничном прилавке.

В обеих печах избы неравномерно потрескивали дрова, добавляя к тёплому сухому уюту тонкую буквальность, при которой со словосочетания «домашний очаг» пунктуация разрешает снять кавычки. Возле русской печи в первой комнате суетится бабушка, то сажая, то вынимая из большого жерла пузатые чугунки. За те три года, которые я не приезжал, она у меня заметно состарилась. И сын её, мой родной дядя Анатолий, тоже постарел заметно. Тяжёлый физический труд — необходимое условие существования здесь, и мне всегда бывает стыдно и за свою двадцатилетнюю молодость, и за достаточную свою здесь бесполезность, и за самодовольную гордую Москву, находящуюся где-то в двух тысячах километров в той стороне, куда направляется холодное Солнце.

Я приехал позавчера, а послезавтра мне уже надо выбираться в Тюмень, так как обратные билеты на фирменный «пятьдесят девятый» уже куплены. Кроме бабушки, Толи и меня в доме никого нет. Его дети учатся в городе, и каникулы у них уже давно кончились.

И не смотря ни на что, мне совершенно не скучно. С утра я уже почистил в ограде дорожки от снега, который сыпется сейчас не столько с неба, сколько с крыши амбара и «стайки», притащил с огорода четыре навильника сена, и съездил на «Буране» за водой к колодцу. Конечно, Толя мог всё это сделать и сам, но он занят выделкой рысьей шкуры.

В бабушкином доме три комнаты, две из которых проходные. Вход из сеней больше похож на лаз, так как низ поднят над полом высоченным порогом, а верх едва достигает груди и закрыт тяжёлой дубовой дверью, обитой толстым войлоком. Чтобы войти, приходится высоко перешагивать, одновременно сильно нагибаясь. Если учесть, что на улице ниже тридцати, то можно и потерпеть. Из двери попадаешь сразу в главную комнату. Справа в ближнем углу бабушкина кровать, впереди в стене два небольших оконца и обеденный стол под и между ними. В правом дальнем углу холодильник, над ним, слегка опрокинутое ничком, зеркало отражает ноги вошедшего. Между холодильником и бабушкиной кроватью двухстворчатая дверь с высоким порогом и массивным прозрачными окошечками. Всю левую строну комнаты занимает белоснежный бок русской печи. Только до ближайшего угла влево вдоль стены есть закрытый занавеской проход к умывальнику, там всегда тепло темно и сухо. Со стороны же очага в дальнем левом углу есть тоже небольшая комнатка — это кухня. Там бабушка и проводит большую часть предобеденного времени. В кухонке два окна. Одно выходит в палисадник, куда и окошки из горницы, а другое на ворота со стороны ограды, и можно видеть, кто входит с улицы. На бабушкиной кухне негде повернуться. Стол, лавчонки с чугунками, фляги с водой, сушка для посуды, полки для сыпучестей — в итоге всё заставлено так, что для стояния и кружения на месте остаётся один квадратный метр пола, да и тот является крышкой люка в огромный погреб, расположенный под всем домом. Пол в горнице и кухне устлан самоткаными дорожками и ковриками правильной круглой формы, вязаными из лоскутков разноцветных тряпок.

Под двустворчатой дверью во вторую комнату тоже высокий порог, так что по незнанию в темноте можно не только упасть, но и сломать себе пальцы. Проём завешен глухими портьерами. Когда все препятствия пройдены, попадаешь в тихий мягкотонный сумрак. Слева сзади от двери до стены светло-коричневый высокий комод. Справа торец шифоньера частично перекрывает видимость в правую — более глубокую — половину горницы. Как и в предыдущей, здесь тоже два окна, но гуща палисадника не улице даже зимой не пускает солнце внутрь, так как наряду с черёмухой и рябиной растут там любимицы дяди пушистые вечноголубые ели. Между окнами трюмо, а над трюмо свадебный портрет моих родителей в массивной гипсовой рамке. Справа стена глухая, к ней с уличной стороны примыкает часть сеней и заднее крыльцо на скотный двор. Вдоль стены стоит старенький раскладной диван, который одним круглым валиком-подлокотником упирается в шкаф, а другим почти касается чугунной створки печи-голландки, когда та открыта. Эта печь дополнительная и представляет собой вертикально поставленный цилиндр с диаметром метра полтора, обшитый снаружи окрашенным листовым железом. Она отапливает одновременно две комнаты, поэтому здесь представлена меньшая её половина: из смежной стены выступает только дуга небольшого сектора с топочным отверстием, большая же часть находится в последней, крайней комнате избы.

Дверь в последнюю комнату точно такая же; двустворчатая, с окошками и высоким порогом. Прямо над ней из стены слегка приоткрыв пасть взирает блестящими карими глазами секач пятилеток. Чёрный пятак и чёрная нижняя губа кабана выделяются тёмным пятном на фоне жёсткой коричневой шерсти, которой покрыта вся его коническая морда. Желтоватые бивни словно срезаны, как конец иглы шприца, отчего края их по остроте и прочности сравнимы лишь со штучными клинками мастеров оружейников. В мягком сумраке средней комнаты голова вепря бросается в глаза не сразу, а лишь когда подходишь ближе или смотришь со стороны на его мрачный профиль.

Чтобы пройти в последнюю комнату мне приходится нагибаться. Если этого не сделать, то подбородок кабана мягко погладит по темени, а не стриженные три месяца волосы грозят запутаться в бивнях и уронить пудовое чучело прямо на голову. Я без унижения кланяюсь, отмечая, что всему виной не уважение к лесной свинье, а всего лишь рост метр восемьдесят до которого в маминой родне ещё пока никто не дорастал.

Крайняя комната дома — прямая противоположность предыдущей. Здесь всегда светло и весело. Два окна сбоку по фасаду, два окна в торце напротив двери. Край палисадника не загораживает солнца, а со стороны скотного двора постоянно слышится то коровье-свинячья возня с хрюканьем и мычанием, то заливистая брехня Толиных охотничьих лаек. Здесь стоят два дивана, письменный стол, трюмо и корма вышеупомянутой круглой печки.

Этот экскурс по дому я совершаю мысленно, словно вспоминая и сравнивая, что изменилось с тех пор, как я был здесь последний раз. А почти ничего… Только печь побелена заново, да кабан этот застрелен недавно.

За окном всё блестит, звенит тишиной. Это слышно даже через три стекла узкого окошка. До дороги от дома метров двадцать, за ней до самой опушки пустырь, бывший некогда скотным двором совхозной фермы. А сразу за дорогой Толина поленница и растущая над ней одинокая сосна с плоской шевелюрой. Давно-давно мы повесили на ней скворечник, но рады этому были только соседские кошки.

Так можно сидеть целый день, и пейзаж за окном совершенно не изменится. Может быть один-два раза проедет по дороге машина, или пролетит над лесом одинокий ворон. Бездействие усугубляет скуку. Как бы ярко ни светило солнце, как бы громко ни хрустел под ногами снег, каждоминутно осознаёшь свою никчемность. И в сотый раз задаёшь себе вопрос: «Зачем?..» Зачем ты сюда приперся? И в сотый раз не можешь на него ответить.

А бабушка знает зачем она здесь, и Толя знает тоже, хотя, скорее всего, ни она ни он ни разу себе этот вопрос не задавали. Они просто едины, неотъемлемы, совокупны с окружающей действительностью неизменяемой и неповторимой. А я, прилипший к окну, в какой-то мере, событие для них нереальное, случайное, коим легко пренебречь в главной статистике жизненного смысла. Но стоило только подумать об этом, как на пустой мёртвой залитой солнцем дороге бесшумно остановился «Mersedes C 500», соревнуясь со мной в абсурдности своего появления. (Интересно, какова вероятность появления в Московском кремле белого медведя?).

Я легко принял это за галлюцинацию и поспешно моргнул глазами, но бабушка вдруг беззлобно ругнулась и пошла предупредить Толю о незваных гостях, которые уже покинули свою серебряную машину и направлялись к нашим воротам. Вспоминая, как мы позавчера продирались сюда из Тавды на УАЗике, я с уважением посмотрел на «паркетную» иномарку.

Гостей оказалось четверо. Из-за руля вылез приземистый коренастый мужик лет сорока в лёгком дорогом полушубке, без шапки и перчаток. Широкое лицо его казалось поначалу простым, но глубокие хитрые глаза сразу меняли первое впечатление. Способствовала этому и стрижка «рэкет-полубокс». По всему было видно, что этот человек — командир всего экипажа.

Штурман его походил то ли на телохранителя, поскольку был молодым и высоким, то ли на адвоката, так как обладал приятным лицом и опрятным видом. Он был на голову выше своего шефа, и, чувствовалось, что не только по росту.

Заднее кресло «Мерседеса» занимали второстепенные участники экспедиции. Один, того же возраста, роста и комплекции, как и главный, но явная подчинённость его слишком бросалась в глаза. Может он был старый друг или дальний родственник, которого по знакомству просто таскают как балласт, и он давно свыкся с этой участью. Несколько сутулый, несколько спившийся, несколько неуместно выглядевший в салоне такой машины. Просто кусок толпы без души и характера.

Четвёртый член команды точно был местным. Тщедушный мужичонка неопределённого возраста, которому любая обувь велика, а телогрейка не вмещает душу. Слишком морщинистое лицо для шустрых молодецкий жестов, слишком мудрый взгляд для простоты костюма, слишком ясный голос для пожелтевших от махорки зубов.

Гости загрохотали в сенях каблуками; глухо и коротко приветствуя хозяина, ввалились следом за ним в горницу, бросив громкое «здасьте» в мой и бабушкин адрес, и расселись по лавкам и табуреткам.

— Ух и дороги у вас, — сказал мордастый, солнце слепит, колеи не видно.

…пуще неволи. Продолжение следует.